Неточные совпадения
И в одиночестве жестоком
Сильнее страсть ее горит,
И об Онегине далеком
Ей сердце громче
говорит.
Она его
не будет видеть;
Она должна в нем ненавидеть
Убийцу брата своего;
Поэт погиб… но
уж его
Никто
не помнит,
уж другому
Его невеста отдалась.
Поэта память пронеслась,
Как дым по небу голубому,
О нем два сердца, может быть,
Еще грустят… На что грустить?..
Как взглянул он на его спину, широкую, как у вятских приземистых лошадей, и на ноги его, походившие на чугунные тумбы, которые ставят на тротуарах,
не мог
не воскликнуть внутренно: «Эк наградил-то тебя Бог! вот
уж точно, как
говорят, неладно скроен, да крепко сшит!..
Купец, который на рысаке был помешан, улыбался на это с особенною, как говорится, охотою и, поглаживая бороду,
говорил: «Попробуем, Алексей Иванович!» Даже все сидельцы [Сиделец — приказчик, продавец в лавке.] обыкновенно в это время, снявши шапки, с удовольствием посматривали друг на друга и как будто бы хотели сказать: «Алексей Иванович хороший человек!» Словом, он успел приобресть совершенную народность, и мнение купцов было такое, что Алексей Иванович «хоть оно и возьмет, но зато
уж никак тебя
не выдаст».
«Нет, этого мы приятелю и понюхать
не дадим», — сказал про себя Чичиков и потом объяснил, что такого приятеля никак
не найдется, что одни издержки по этому делу будут стоить более, ибо от судов нужно отрезать полы собственного кафтана да уходить подалее; но что если он
уже действительно так стиснут, то, будучи подвигнут участием, он готов дать… но что это такая безделица, о которой даже
не стоит и
говорить.
Вместо вопросов: «Почем, батюшка, продали меру овса? как воспользовались вчерашней порошей?» —
говорили: «А что пишут в газетах,
не выпустили ли опять Наполеона из острова?» Купцы этого сильно опасались, ибо совершенно верили предсказанию одного пророка,
уже три года сидевшего в остроге; пророк пришел неизвестно откуда в лаптях и нагольном тулупе, страшно отзывавшемся тухлой рыбой, и возвестил, что Наполеон есть антихрист и держится на каменной цепи, за шестью стенами и семью морями, но после разорвет цепь и овладеет всем миром.
Уже несколько минут стоял Плюшкин,
не говоря ни слова, а Чичиков все еще
не мог начать разговора, развлеченный как видом самого хозяина, так и всего того, что было в его комнате.
Теперь у нас подлецов
не бывает, есть люди благонамеренные, приятные, а таких, которые бы на всеобщий позор выставили свою физиогномию под публичную оплеуху, отыщется разве каких-нибудь два, три человека, да и те
уже говорят теперь о добродетели.
—
Не могу, Михаил Семенович, поверьте моей совести,
не могу: чего
уж невозможно сделать, того невозможно сделать, —
говорил Чичиков, однако ж по полтинке еще прибавил.
Перепендев, который был со мною: «Вот,
говорит, если бы теперь Чичиков,
уж вот бы ему точно!..» (между тем Чичиков отроду
не знал никакого Перепендева).
Какое ни придумай имя,
уж непременно найдется в каком-нибудь углу нашего государства, благо велико, кто-нибудь, носящий его, и непременно рассердится
не на живот, а на смерть, станет
говорить, что автор нарочно приезжал секретно, с тем чтобы выведать все, что он такое сам, и в каком тулупчике ходит, и к какой Аграфене Ивановне наведывается, и что любит покушать.
— Да
не найдешь слов с вами! Право, словно какая-нибудь,
не говоря дурного слова, дворняжка, что лежит на сене: и сама
не ест сена, и другим
не дает. Я хотел было закупать у вас хозяйственные продукты разные, потому что я и казенные подряды тоже веду… — Здесь он прилгнул, хоть и вскользь, и без всякого дальнейшего размышления, но неожиданно удачно. Казенные подряды подействовали сильно на Настасью Петровну, по крайней мере, она произнесла
уже почти просительным голосом...
Они скоро знакомятся, и
не успеешь оглянуться, как
уже говорят тебе «ты».
— Да я и строений для этого
не строю; у меня нет зданий с колоннами да фронтонами. Мастеров я
не выписываю из-за границы. А
уж крестьян от хлебопашества ни за что
не оторву. На фабриках у меня работают только в голодный год, всё пришлые, из-за куска хлеба. Этаких фабрик наберется много. Рассмотри только попристальнее свое хозяйство, то увидишь — всякая тряпка пойдет в дело, всякая дрянь даст доход, так что после отталкиваешь только да
говоришь:
не нужно.
— Это, однако ж, странно, — сказала во всех отношениях приятная дама, — что бы такое могли значить эти мертвые души? Я, признаюсь, тут ровно ничего
не понимаю. Вот
уже во второй раз я все слышу про эти мертвые души; а муж мой еще
говорит, что Ноздрев врет; что-нибудь, верно же, есть.
У него
уж набралось бы опять, да он
говорит: «Нет, Афанасий Иванович, [То есть Васильевич.] служу я теперь
уж не себе и <
не> для себя, а потому, что Бог так <судил>.
Нужно заметить, что у некоторых дам, — я
говорю у некоторых, это
не то, что у всех, — есть маленькая слабость: если они заметят у себя что-нибудь особенно хорошее, лоб ли, рот ли, руки ли, то
уже думают, что лучшая часть лица их так первая и бросится всем в глаза и все вдруг заговорят в один голос: «Посмотрите, посмотрите, какой у ней прекрасный греческий нос!» или: «Какой правильный, очаровательный лоб!» У которой же хороши плечи, та уверена заранее, что все молодые люди будут совершенно восхищены и то и дело станут повторять в то время, когда она будет проходить мимо: «Ах, какие чудесные у этой плечи», — а на лицо, волосы, нос, лоб даже
не взглянут, если же и взглянут, то как на что-то постороннее.
Чичиков никогда
не чувствовал себя в таком веселом расположении, воображал себя
уже настоящим херсонским помещиком,
говорил об разных улучшениях: о трехпольном хозяйстве, о счастии и блаженстве двух душ, и стал читать Собакевичу послание в стихах Вертера к Шарлотте, [Вертер и Шарлотта — герои сентиментального романа И.-В.
— Вот смотрите, в этом месте
уже начинаются его земли, —
говорил Платонов, указывая на поля. — Вы увидите тотчас отличье от других. Кучер, здесь возьмешь дорогу налево. Видите ли этот молодник-лес? Это — сеяный. У другого в пятнадцать лет
не поднялся <бы> так, а у него в восемь вырос. Смотрите, вот лес и кончился. Начались
уже хлеба; а через пятьдесят десятин опять будет лес, тоже сеяный, а там опять. Смотрите на хлеба, во сколько раз они гуще, чем у другого.
Не раз давно
уже он
говорил со вздохом: «Вот бы куда перебраться: и граница близко, и просвещенные люди, а какими тонкими голландскими рубашками можно обзавестись!» Надобно прибавить, что при этом он подумывал еще об особенном сорте французского мыла, сообщавшего необыкновенную белизну коже и свежесть щекам; как оно называлось, бог ведает, но, по его предположениям, непременно находилось на границе.
— Ну
уж, пожалуйста,
не говори. Теперь я очень хорошо тебя знаю. Такая, право, ракалия! Ну, послушай, хочешь метнем банчик? Я поставлю всех умерших на карту, шарманку тоже.
Но мы стали
говорить довольно громко, позабыв, что герой наш, спавший во все время рассказа его повести,
уже проснулся и легко может услышать так часто повторяемую свою фамилию. Он же человек обидчивый и недоволен, если о нем изъясняются неуважительно. Читателю сполагоря, рассердится ли на него Чичиков или нет, но что до автора, то он ни в каком случае
не должен ссориться с своим героем: еще
не мало пути и дороги придется им пройти вдвоем рука в руку; две большие части впереди — это
не безделица.
— Вот
говорит пословица: «Для друга семь верст
не околица!» —
говорил он, снимая картуз. — Прохожу мимо, вижу свет в окне, дай, думаю себе, зайду, верно,
не спит. А! вот хорошо, что у тебя на столе чай, выпью с удовольствием чашечку: сегодня за обедом объелся всякой дряни, чувствую, что
уж начинается в желудке возня. Прикажи-ка мне набить трубку! Где твоя трубка?
— Жена — хлопотать! — продолжал Чичиков. — Ну, что ж может какая-нибудь неопытная молодая женщина? Спасибо, что случились добрые люди, которые посоветовали пойти на мировую. Отделался он двумя тысячами да угостительным обедом. И на обеде, когда все
уже развеселились, и он также, вот и
говорят они ему: «
Не стыдно ли тебе так поступить с нами? Ты все бы хотел нас видеть прибранными, да выбритыми, да во фраках. Нет, ты полюби нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит».
Спрятавши деньги, Плюшкин сел в кресла и
уже, казалось, больше
не мог найти материи, о чем
говорить.
Чичиков узнал Ноздрева, того самого, с которым он вместе обедал у прокурора и который с ним в несколько минут сошелся на такую короткую ногу, что начал
уже говорить «ты», хотя, впрочем, он с своей стороны
не подал к тому никакого повода.
Читатель, я думаю,
уже заметил, что Чичиков, несмотря на ласковый вид,
говорил, однако же, с большею свободою, нежели с Маниловым, и вовсе
не церемонился.
— Пили
уже и ели! — сказал Плюшкин. — Да, конечно, хорошего общества человека хоть где узнаешь: он
не ест, а сыт; а как эдакой какой-нибудь воришка, да его сколько ни корми… Ведь вот капитан — приедет: «Дядюшка,
говорит, дайте чего-нибудь поесть!» А я ему такой же дядюшка, как он мне дедушка. У себя дома есть, верно, нечего, так вот он и шатается! Да, ведь вам нужен реестрик всех этих тунеядцев? Как же, я, как знал, всех их списал на особую бумажку, чтобы при первой подаче ревизии всех их вычеркнуть.
Нельзя сказать, чтобы это нежное расположение к подлости было почувствовано дамами; однако же в многих гостиных стали
говорить, что, конечно, Чичиков
не первый красавец, но зато таков, как следует быть мужчине, что будь он немного толще или полнее,
уж это было бы нехорошо.
Не мешает сделать еще замечание, что Манилова… но, признаюсь, о дамах я очень боюсь
говорить, да притом мне пора возвратиться к нашим героям, которые стояли
уже несколько минут перед дверями гостиной, взаимно упрашивая друг друга пройти вперед.
— Вон запустил как все! —
говорил Костанжогло, указывая пальцем. — Довел мужика до какой бедности! Когда случился падеж, так
уж тут нечего глядеть на свое добро. Тут все свое продай, да снабди мужика скотиной, чтобы он
не оставался и одного дни без средств производить работу. А ведь теперь и годами
не поправишь: и мужик
уже изленился, и загулял, и стал пьяница.
— Это
не поступок, Андрей Иванович. Это просто генеральская привычка: они всем
говорят ты. Да, впрочем,
уж почему этого и
не позволить заслуженному, почтенному человеку?
— А
уж у нас, в нашей губернии… Вы
не можете себе представить, что они
говорят обо мне. Они меня иначе и
не называют, как сквалыгой и скупердяем первой степени. Себя они во всем извиняют. «Я,
говорит, конечно, промотался, но потому, что жил высшими потребностями жизни. Мне нужны книги, я должен жить роскошно, чтобы промышленность поощрять; а этак, пожалуй, можно прожить и
не разорившись, если бы жить такой свиньею, как Костанжогло». Ведь вот как!
— Ах, Анна Григорьевна, пусть бы еще куры, это бы еще ничего; слушайте только, что рассказала протопопша: приехала,
говорит, к ней помещица Коробочка, перепуганная и бледная как смерть, и рассказывает, и как рассказывает, послушайте только, совершенный роман; вдруг в глухую полночь, когда все
уже спало в доме, раздается в ворота стук, ужаснейший, какой только можно себе представить; кричат: «Отворите, отворите,
не то будут выломаны ворота!» Каково вам это покажется? Каков же после этого прелестник?
Чичиков, чинясь, проходил в дверь боком, чтоб дать и хозяину пройти с ним вместе; но это было напрасно: хозяин бы
не прошел, да его
уж и
не было. Слышно было только, как раздавались его речи по двору: «Да что ж Фома Большой? Зачем он до сих пор
не здесь? Ротозей Емельян, беги к повару-телепню, чтобы потрошил поскорей осетра. Молоки, икру, потроха и лещей в уху, а карасей — в соус. Да раки, раки! Ротозей Фома Меньшой, где же раки? раки,
говорю, раки?!» И долго раздавалися всё — раки да раки.
Я поставлю полные баллы во всех науках тому, кто ни аза
не знает, да ведет себя похвально; а в ком я вижу дурной дух да насмешливость, я тому нуль, хотя он Солона заткни за пояс!» Так
говорил учитель,
не любивший насмерть Крылова за то, что он сказал: «По мне,
уж лучше пей, да дело разумей», — и всегда рассказывавший с наслаждением в лице и в глазах, как в том училище, где он преподавал прежде, такая была тишина, что слышно было, как муха летит; что ни один из учеников в течение круглого года
не кашлянул и
не высморкался в классе и что до самого звонка нельзя было узнать, был ли кто там или нет.
Наконец —
уж Бог знает откуда он явился, только
не из окна, потому что оно
не отворялось, а должно быть, он вышел в стеклянную дверь, что за колонной, — наконец,
говорю я, видим мы, сходит кто-то с балкона…
Месяца четыре все шло как нельзя лучше. Григорий Александрович, я
уж, кажется,
говорил, страстно любил охоту: бывало, так его в лес и подмывает за кабанами или козами, — а тут хоть бы вышел за крепостной вал. Вот, однако же, смотрю, он стал снова задумываться, ходит по комнате, загнув руки назад; потом раз,
не сказав никому, отправился стрелять, — целое утро пропадал; раз и другой, все чаще и чаще… «Нехорошо, — подумал я, — верно, между ними черная кошка проскочила!»
Тут несколько точек, ибо рассудок
уже ничего
не говорит, а
говорят большею частью: язык, глаза и вслед за ними сердце, если оно имеется.
Пробираюсь вдоль забора и вдруг слышу голоса; один голос я тотчас узнал: это был повеса Азамат, сын нашего хозяина; другой
говорил реже и тише. «О чем они тут толкуют? — подумал я. —
Уж не о моей ли лошадке?» Вот присел я у забора и стал прислушиваться, стараясь
не пропустить ни одного слова. Иногда шум песен и говор голосов, вылетая из сакли, заглушали любопытный для меня разговор.
— Плохо! —
говорил штабс-капитан, — посмотрите, кругом ничего
не видно, только туман да снег; того и гляди, что свалимся в пропасть или засядем в трущобу, а там пониже, чай, Байдара так разыгралась, что и
не переедешь.
Уж эта мне Азия! что люди, что речки — никак нельзя положиться!
— Умерла; только долго мучилась, и мы
уж с нею измучились порядком. Около десяти часов вечера она пришла в себя; мы сидели у постели; только что она открыла глаза, начала звать Печорина. «Я здесь, подле тебя, моя джанечка (то есть, по-нашему, душенька)», — отвечал он, взяв ее за руку. «Я умру!» — сказала она. Мы начали ее утешать,
говорили, что лекарь обещал ее вылечить непременно; она покачала головкой и отвернулась к стене: ей
не хотелось умирать!..
— Ну полно, полно! — сказал Печорин, обняв его дружески, — неужели я
не тот же?.. Что делать?.. всякому своя дорога… Удастся ли еще встретиться, — Бог знает!.. —
Говоря это, он
уже сидел в коляске, и ямщик
уже начал подбирать вожжи.
Уже было поздно и темно, когда я снова отворил окно и стал звать Максима Максимыча,
говоря, что пора спать; он что-то пробормотал сквозь зубы; я повторил приглашение, — он ничего
не отвечал.
— Да как же, вот этого бедного Миколку вы ведь как, должно быть, терзали и мучили, психологически-то, на свой манер, покамест он
не сознался; день и ночь, должно быть, доказывали ему: «ты убийца, ты убийца…», — ну, а теперь, как он
уж сознался, вы его опять по косточкам разминать начнете: «Врешь, дескать,
не ты убийца!
Не мог ты им быть!
Не свои ты слова
говоришь!» Ну, так как же после этого должность
не комическая?
Да мы об этом
уже не раз
говорили.
Лицо Свидригайлова искривилось в снисходительную улыбку; но ему было
уже не до улыбки. Сердце его стукало, и дыхание спиралось в груди. Он нарочно
говорил громче, чтобы скрыть свое возраставшее волнение; но Дуня
не успела заметить этого особенного волнения;
уж слишком раздражило ее замечание о том, что она боится его, как ребенок, и что он так для нее страшен.
—
Не правда ли-с? — продолжал Петр Петрович, приятно взглянув на Зосимова. — Согласитесь сами, — продолжал он, обращаясь к Разумихину, но
уже с оттенком некоторого торжества и превосходства и чуть было
не прибавил: «молодой человек», — что есть преуспеяние, или, как
говорят теперь, прогресс, хотя бы во имя науки и экономической правды…
— Да как же мог ты выйти, коли
не в бреду? — разгорячился вдруг Разумихин. — Зачем вышел? Для чего?.. И почему именно тайком? Ну был ли в тебе тогда здравый смысл? Теперь, когда вся опасность прошла, я
уж прямо тебе
говорю!
— И прекрасно, Дунечка. Ну,
уж как вы там решили, — прибавила Пульхерия Александровна, — так
уж пусть и будет. А мне и самой легче:
не люблю притворяться и лгать; лучше будем всю правду
говорить… Сердись,
не сердись теперь Петр Петрович!
Раскольников попросил было опять
говорить, но ему
уже не дали докончить: все кричали и теснились около Лужина с ругательствами и угрозами.